В вагоне к Никите подошел маленький мальчик. Взял за коленку и обстоятельно начал беседу:
- У тебя есть мечта? - И не дожидаясь ответа.- А вот у меня есть: я хочу упасть в кусты и там жить!
- И все? - спросил Никита. - Больше тебе для счастья ничего не нужно?
Мальчик задумался, засунув в рот полкулака.
- Ну, еще я хочу поезд. Я бы на нем ехал-ехал. А потом...- Тут детские глаза снова подернулись поволокой неги, - упал бы в кусты! И там жил!
- Что же тебе мешает? - Никита нагнулся, пытаясь поймать ускользающее внимание кустарного мечтателя.
- Носки! - огрызнулся мальчик и, заскучав, побежал дальше.
- Носочки теплые, овечьей шерсти, всего за 50 рублей отдаю, на рынке в два раза дороже! - заголосила, протискиваясь сквозь вагонное ущелье, женщина с большой полосатой сумкой. - Настоящие шерстяные, берите, девочки, не пожалеете!
В конце вагона голосистая продавщица носков вступила в неравный бой с проводницей, чей густой бас перекрывал все ответные реплики.
- Я тебе сколько раз говорила! У нас тут не Красный Крест! Хочешь ехать - плати! Мы не благотворительный фонд, а Российская Железная Дорога! Что мне твои дети, головой надо было думать, а потом рожать! Сейчас и высажу! В следующий раз - милицию буду звать!
Никита, схватив рюкзак, тоже стал пробираться к выходу.
На пустой платформе, под единственным фонарем, на полосатой сумке привычно спал любитель кустов. Кустов вокруг не наблюдалось. Только какие-то безглазые постройки и уходящая в темноту проселочная дорога. Еще один парнишка, постарше, сунув руки в карманы, критически разглядывал скрипящий фонарь. Женщина смотрела на уходящий поезд и совершенно неоправданно улыбалась. Никите это понравилось.
Здание вокзала станции Киржач оказалось наглухо заколочено. Никита поставил полосатую сумку на мокрую скамейку.
- Что же, будем ночевать здесь. Нам не привыкать. Обнимемся и не замерзнем - говорила продавщица носков Антонина Федоровна, расстилая по лавке полиэтиленовые пакеты. - Ты давай, разуйся, я тебе тоже носочки дам, а то ноги застудишь, мои-то хлопцы все по-походному обуты.
- Мам, я чаю хочу, я окоченел весь, и живот болит - бурчал старший мальчик Сева.
- Что ты хнычешь! Улыбайся! Чему я тебя учила? Выпрями спину и улыбайся! Завтра нам повезет! И чай будет, и хлеба купим со сгущенкой!
- Да устал я, все завтра и завтра. Не будет ничего завтра!
- Не смей! Даже думать так не смей! Тем более говорить! Смотри, Лёнька самый маленький из нас, а держится, как настоящий мужчина!
Лёнька безмятежно спал, положив ладони под щеку. Он точно не сомневался, что завтра будет лучше, чем вчера.
- Я тоже раньше такая была, - сказала Антонина Федоровна. - Чуть что не так - сразу в слезы, в отчаянье, сразу мысли эти, что ничего, мол, не получится, всю жизнь так оно и будет, хоть в петлю. А потом прочитала в одной книжке американской, что залог успеха - это прямая спина и улыбка. Теперь, что бы ни случилось, я всегда помню: главное - улыбаться и не сутулиться. Тогда - обязательно повезет!
- И как? - осторожно поинтересовался Никита. - Срабатывает?
- Да пока не очень - легко призналась Антонина Федоровна. - Но я не отчаиваюсь. Я же теперь знаю, что когда-нибудь - все обязательно изменится!
Тоня Киселева родилась и выросла в маленьком шахтерском поселке Хальмер-Ю. Это за Воркутой, дальше на север, к Ледовитому океану, по узкоколейке, которая раз в неделю связывала шахту с остальным миром.
В семнадцать лет вышла замуж за шофера. В выходные он катал ее по тундре на раздолбанном грузовичке, на котором в рабочее время вывозил мусор на свалку. Потом родился Сева. А потом шахту закрыли. Народ, не надеясь, что о нем позаботятся, стал эмигрировать из обреченного населенного пункта.
Тонин муж уезжать не торопился. «Люди веру потеряли! - говорил он жене. - И это неправильно. Наше государство - это государство рабочих и крестьян. А мы кто? Мы - рабочие. Сама посуди: может ли оно бросить нас на произвол судьбы? Оставить умирать одних посреди тундры? Конечно, нет! Вот увидишь, дадут нам квартиру где-нибудь на Юге, а эти, маловеры, которые сбежали, жалеть потом будут, завидовать лютой завистью!»
Девятнадцатилетняя Антонина верила и мужу, и государству. И вслед за Севой доверчиво родила им еще и Лёню.
«Вот дура!» - хором говорили ей бывшие земляки, когда она уезжала обратно в Хальмер-Ю из воркутинского роддома. Но Тоня только загадочно улыбалась. Она-то знала, что впереди ее ждет большая квартира с окнами, выходящими на теплое море.
В поезде она ехала одна. Угрюмый машинист, из бывших зеков, долго смотрел ей вслед. Потом не выдержал - и дал два резких гудка. Тоня обернулась.
«Слышь, женщина. Ты бы это. Короче, уезжай отсюда. Чего ждешь? Еще два рейса. И хана. Закроют ветку»
«Как это закроют?» - удивилась Тоня - «А как же мы? А хлеб привозить? Как закроют? Не должны! Вы что-то перепутали»
Машинист тоже назвал Тоню дурой и дал задний ход.
И тут Антонина Киселева впервые начала сомневаться. Через неделю она, сама не зная зачем, прикатила коляску с маленьким Леней на станцию. И смотрела, как грузит пожитки семейство Капелькиных. Машинист, помогая затаскивать в поезд тюки и баулы, несколько раз раздраженно посмотрел в ее сторону и сплюнул на вечную мерзлоту. После бегства Капелькиных они остались в Хальмер-Ю одни.
- Я стала мужу моему робко так говорить: может, уедем? Очень уж страшно было в пустом поселке. А он злился сильно. Орал благим матом. Даже руку стал на меня поднимать, чего раньше никогда не делал, хоть и шофер. А все остальное время лежал, лицом к стенке, и молчал. Ели только гречневую кашу. Больше ничего не осталось. Я во дворе костер разводила и варила. Потому что и электричество, и газ к тому времени уже отключили.
«Вот кончится этот мешок - и что делать будем? Пешком в Воркуту за продуктами пойдем? - говорю ему. - Даже если дойдем - купить-то их не на что!» А он вскочит с кровати, глаза бешеные, и давай меня за плечи трясти: «И ты не веришь! И ты! Дрянь!» И снова лежит, слова от него не добьешься.
У нас был один барак, где раньше кинотеатр располагался. Мы там с мужем познакомились. Я брала Севку за руку, коляску с Ленькой, и плакать туда уходила. Каждый день. Очень боялась, что молоко кончится, от нервов.
А потом приехал последний поезд. Я на станции ждала. С детьми. Я даже не поняла, как это случилось. Машинист из кабины увидел меня - и прямо дернулся весь, будто его ударили. И смотрит, ну, прям всю душу глазами вытягивает. Смотрит и смотрит. А в то время в поселке очень много собак развелось диких. Хозяева побросали, когда уезжали. Эти собаки мне каждую ночь в кошмарах мерещились: то будто Леньку из коляски вытаскивают и рвут зубами, то будто Севке ручку откусывают. Им же есть нечего было. Я когда по улице шла, мне все казалось, они так смотрят на меня осмысленно, словно выжидают, когда я отвернусь, чтобы моих детей сожрать. И вот тут, стою у поезда. Машинист на меня глядит. И вдруг я этот вой услышала. Дикий такой. Беспросветный. И так жутко мне стало. Все сердце верх дном перевернулось. Я к вагону кинулась. А машинист сразу же выскочил, коляску помогает поднять, а сам чуть не плачет и все твердит: «Ну, слава богу, слава богу...». И тут же тронулся, чтобы я раздумать не успела.
Я потом в Воркуте жила у него какое-то время. Он мне историю свою тогда рассказал. За что он сидел. У них в поселке, в Вологодской области, не было тепла. Потому что деньги на котельную главный местный чиновник положил себе в карман. И крутил их там где-то. В каких-то банках. И возвращать не собирался. Народ ходил к нему, умолял, а он говорит: «Да-да, все под контролем, все сделаем!» А потом у этого машиниста, Николая, маленькая дочка в промерзшем детском садике подхватила воспаление легких. И через неделю умерла. Он тогда взял ружье, пошел в кабинет к тому чиновнику и молча его застрелил. И остался ждать милицию.
«Я, - говорит, - когда увидел, как ты с младенцем на верную смерть чешешь, сон потерял. Думал даже насильно тебя увезти. Либо малых отобрать. Мне ведь все одно - терять больше нечего. А детей жалко. Дети-то за что страдают?»
- А потом? - тихо спросил Никита надолго замолчавшую Антонину Федоровну. И тут заметил, что она спит. По-прежнему улыбаясь. И с прямой спиной. Мимо крался товарный поезд. Круглые бока цистерн казались большими животными, носорогами или бегемотами, упорно бредущими куда-то в поисках счастья.
Утром Никита купил у Антонины Федоровны овечьи носки, в которых ночевал.
- Вот видишь, Севка, я же говорила, что завтра нам повезет, а ты не верил! - выговаривала она старшему сыну, покупая хлеб и сгущенку в обгоревшем ларьке, откуда месяц назад подгулявшие мужички пытались выкурить продавца, не хотевшего отпускать им спирт бесплатно.
Ленька здоровался за руку с найденным поблизости кустом. Севка хмуро жевал, отвернувшись в сторону. Антонина Федоровна уговаривала мужественного продавца купить у нее «отличные шерстяные носки».
- А потом я сама стала с ума сходить. - Продолжение истории Никита услышал уже под вечер, когда неутомимая Антонина Киселева, обойдя весь Киржач, и, продав все носки, с триумфом дожидалась вечернего поезда. - Все меня тянуло туда, обратно. Казалось, будто муж меня к себе зовет. Укоряет, что я его бросила. Я себе места не находила. Вслух с ним разговаривала. «Коля, - говорю, - (его тоже Николаем звали) ведь я же не за себя, за детей боялась, Коля!» А он не отвечает. Думала пешком к нему идти. Увести оттуда. Или продуктов принести хотя бы. Николай, который машинист, он меня на ключ запирать стал, чтоб не ушла: «Дура, - говорит, - пропал человек, а тебе нельзя, ты мать». А я ему: «Ведь я же все равно сбегу, отпусти добром, чует мое сердце, жив он и зовет меня». И через несколько дней я его достала. Сама не ожидала такого. Тайком от начальства вывел он ночью паровоз, посадил меня в кабину, и поехали мы в Хальмер-Ю - моего Николая искать.
«Может, не надо? - говорю. - Может пешком дойду? Подсудное дело-то!»
А он только рукой махнул. И курил всю дорогу.
- И что же, нашли? - Никита сидел на платформе, прислонившись к вокзалу, и из последних сил сопротивлялся обмороку.
- Не знаю. Так-то, конечно, там не было никого. Двери настежь. В квартире все прибрано. И никого. Мы весь поселок обошли, во все дома заглянули. Их ведь не запирали, когда уезжали. Чего прятать-то? Даже на шахте были. И тоже никого не нашли. И ничего. То есть я - никого, а Николай - ничего. Потому что он тело мертвое искал, а я - живого мужа. Даже собаки эти, которых я так боялась, тоже исчезли куда-то. Тишина такая, что и шепотом говорить боязно. Так и уехали ни с чем. Но когда мы там ходили, мне все время казалось, что кто-то на меня смотрит. Этот взгляд, я его до сих пор на затылке ношу. Это он на меня смотрит.
- Как же вас Николай Второй, машинист который, отпустил с детьми носками торговать?
- Да, я сама от него сбежала. Наврала, что к сестре на Кубань еду, что и работу мне там нашли, и дом свой. И рванула, куда глаза глядят. А сестры у меня никогда в жизни не было.
- А чего так?
- Не успели родители, умерли рано. Папа на шахте погиб, там взрыв был, а мама через год за ним отправилась.
- Да, я не про сестру. Я про машиниста.
- А-а, машинист, вроде как, любить меня начал. А мне - какая любовь, у меня все сердце, все мысли там остались, в пустом поселке. И взгляд этот на затылке. А человека жалко. Машиниста, в смысле. Хороший ведь человек. Вот я и сбежала. Он, когда на поезд меня провожал, вдруг про жену свою рассказывать стал. Тоже Тоней, оказывается, звали. Такой у нас ребус получился: два Николая и две Антонины...
- А что жена его?
- Она, пока суд был, пока апелляция - все молодцом держалась, подбадривала его. А как осудили - в тот же день руки на себя наложила. Повесилась. Он об этом только через год узнал. Потому что она ему перед смертью дюжину писем написала. Ласковых таких, что все, мол, в порядке, живу потихоньку, жду, в поселок тепло дали...их ему потом соседка отсылала каждый месяц, пока не кончились. Вот и поезд наш подъезжает...
* * *
Юнкер опять пил дорогое итальянское вино. Сухое. Красное. Юнкер опять слушал Шуберта. Не хватало только свечей и белой шелковой рубашки с поднятым воротником. Юнкер, как и положено русскому дворянину, говорил о судьбах отечества. У Никиты болела коленка. Ему было грустно.
- Ну, и куда ты все ездишь? Что ищешь? Россию, которую мы потеряли? - говорил Юнкер, разливая вино.
- Россию... - эхом отзывался Никита.
- Чтобы потом сидеть в эмиграции, слушать, как жена Катенька поет в гостиной «Белой акации гроздья душистые», и писать роман «Офигенные дни»?
- Никуда я не уеду, ты же знаешь прекрасно.
- А зря. Нефти в стране осталось на восемь лет. И все. Новые месторождения никто не разрабатывает с советских времен еще. Что делать будем?
- Жить.
- Скорее, выживать. А я выживать не хочу. Я, например, вино люблю вкусное, музыку хорошую, мемуары Рихтера вот читаю...
Юнкер был сибарит и эстет. Никита про себя говорил так: «А я, что, я в подворотне воспитывался». И этой дружбы никогда бы не случилось, если бы Юнкер не оказался вдруг хорошим человеком. Хотя «хорошим» - не совсем верное слово. Никита долго ломал голову, прежде чем откопал в памяти этот архаизм, который он встречал только в книгах. Юнкер был благородным.
Юнкер жил в мире, который умер столетие назад. В мире, где были «честь», «совесть» и «достоинство». Долгое время Юнкер казался Никите вообще каким-то безупречным существом. В его словах и поступках не было этой обычной человеческой лажи: сказать, а потом пожалеть, обещать - и не сделать, натворить что-нибудь, а потом прятать голову в песок, оставив на заду записку: «Это не я. Это так и было».
А еще однажды, перебрав дорогого вина, Юнкер изложил Никите детально продуманные планы покушения на президента, теракта в Государственной Думе и хулиганских диверсий, направленных против мелкокалиберных, но крайне гнусных чиновников.
В тот же день Никита заметил у него на столе, кроме мемуаров Рихтера, воспоминания эстета-террориста Бориса Савинкова. И улыбнулся. Хотя Савинков с его сверхчеловеческим снобизмом и аристократической недоступностью никогда не был ему близок. В отличие от Божьего человека Ивана Каляева, который одной рукой крестился, а в другой - держал бомбу. И говорил, в ответ на иезуитские вопросы атеиста Савинкова: «А как же "не убий", Ваня?» - «Не могу не идти, ибо люблю».
По всем законам жанра Юнкер должен был писать стихи. И он их писал! Про каких-то белогвардейских офицеров, поезда, уходящие в ночь, и про то, что «отступать дальше некуда». Но говорил он куда лучше, чем писал. Один разговор Никита запомнил на всю жизнь.
Юнкер говорил про Куликово поле. И такие у него были при этом глаза, такие интонации, как будто он не про князя, жившего семь столетий назад, а про себя самого рассказывал. И будто произошло все это вчера. Или даже сегодня. Только что.
- Это же последняя попытка была. Последняя. И заведомо безнадежная. И ты, юнец неоперившийся, не верящий в себя, ты бросаешь клич по всем этим разрозненным княжествам, которые, кажется, уже забыли и слово-то такое «Русь», и ты даже не знаешь, до последнего не знаешь, придет ли кто-нибудь вообще. И вдруг приходят все. И тебя просто прибивает то, что на тебя свалилось. И ты понимаешь, что это История. Что либо сейчас, либо никогда. И ты отдаешь приказ перейти реку. Зачем? Ведь было бы гораздо легче стоять на другом берегу и просто не давать противнику переправиться. Но ты делаешь это. Зачем? Затем, чтобы отрезать себе пути к отступлению. Погибнуть или победить. Без вариантов. А потом ты жертвуешь своим лучшим полком. Потому что только так можно выиграть. Ты просто посылаешь этих людей на заклание. Твоих друзей. И они все проходят перед тобой. И ты говоришь им: «Мы победим!», а сам знаешь, знаешь, что все они умрут. Все. И что не ты сделал этот выбор. Ты просто его осуществил...
И тут Никита почувствовал, что именно этот момент станет для него Россией. Если он когда-нибудь окажется вдруг далеко отсюда. Или, может быть, даже после смерти. Он будет вспоминать не березки-рябинки и, конечно, не «мундиры голубые», а Юнкера, говорящего о Дмитрии Донском, как о самом себе.
* * *
- Я не могу спать! У меня по всей голове очаги возбуждения! Вся голова в таких пожарах! Растут вместо волос! И горят в разные стороны! Ве-се-ло! - захлебывалась в трубку Яся. Было четыре часа утра. Яся звонила откуда-то из-под Парижа.
"Кокаин, вино или просто Франция?" - гадал Никита. Да какая разница. После каждой ее фразы неизменно стоял восклицательный знак. От внешних стимуляторов это не зависело.
Она уходила от всех, кто ее любил. А любили ее многие. Но Никита никак не мог отпустить ее. Прошло уже три года. Он стал ее лучшим другом. И безропотно выслушивал жалобы на новых любовников, на хамство и беспредел продюсеров и восторги по поводу «Невидимок» Чака Паланика, где все описано так, "будто это не какой-то паршивый янки, будто это я сама писала!"
Можно сказать, они выросли вместе. В самые важные годы жизни - с семнадцати до девятнадцати лет - они были неразлучны. Поэтому часто Никите казалось, что Яська - это сестра, которую он знает столько, сколько помнит себя. А сестру вычеркнуть из судьбы невозможно. Он и не пытался. Воспринимая все, как должное.
Первый год после Ясиного ухода (она, с ее страстью к громким словам, называла это не иначе как "предательство") был для Никиты "сезоном в аду". Она уехала в Швейцарию. Никита на всю жизнь возненавидел эту маленькую нейтральную страну, равнодушную ко всем мировым войнам и его собственной глобальной катастрофе. Там Яся каталась на лыжах и работала у своего нового любовника, который им обоим годился в отцы. Периодически Никита получал отчаянные письма в одну строку: "Write me something!!!!!!!!!!!" На письма он не отвечал. Не было слов.
Потом Яся вернулась в Россию. В дорогих шмотках, с глянцевой улыбкой и совершенно дикими глазами. Они встретились у ее однокурсницы. Яся говорила, как заведенная, будто боялась замолчать. Глупенькая симпатичная Танечка с оттопыренными ушами, каждый год неудачно собиравшаяся замуж, восторженно поддакивала и произносила радостные междометия. А Никита лег за их спинами на диван, прижался лицом к чужой Яське, пахнущей незнакомыми духами, и впервые за весь свой "сезон в аду" безмятежно заснул. До этого он спал только сильно напившись. Или наевшись транквилизаторов. Или вообще не спал, до рези в глазах вглядываясь в их "детские" фотографии и ловя ее счастливый взгляд двухлетней выдержки.
От ее тела, уже послушного другим рукам, затянутого в новые джинсы, сквозь все наслоения чужих запахов и движений, все равно исходила такая родная волна, такой "звериный уют", как писал Лимонов, брошенный своей Еленой, такое сладкое ощущение безопасности. И все стало на свои места. Никита впервые расслабился и заснул, улыбаясь.
Проснулся он от какого-то вселенского ужаса и одиночества, от которого сосало под ложечкой. Еще не открывая глаз, он знал, что Яськи рядом нет. Мир снова разрушился, упал в хаос и превратился в ад. Сонная Танечка виновато мыла посуду. "Оставайся у меня, куда ты на ночь глядя?" Никита лихорадочно зашнуровывал ботинки. "Где она? Где ее теперь искать?" Танечка не знала. За жизнью своей подруги она следила, как за передвижением кометы: запрокинув голову и открыв рот. Вычислять траекторию было не ее ума дело.
Никита нашел Яську только на следующий день. Они сидели на желтой скамейке и отчужденно молчали. Яська упорно и злобно напивалась. Никита смотрел в лужу. Было холодно. Вдруг Яся взорвалась. Прохожие стали оборачиваться и ускорять шаг. Она просто заходилась криком.
- Нет никакой твоей России! Все это чушь! Не хочу об этом думать! Мне наплевательски наплевать на всех твоих несчастных старух и голодных детей! Я не хочу никого спасать! Пусть подыхают! Я хочу быть счастливой! Оставь меня в покое! Перестань на меня смотреть! Да, я предатель! Предатель! Предатель! Казни меня за измену! Только не смотри на меня! Не смотри на меня так!
Тут Яська издала какой-то нечеловеческий вой и со всех ног бросилась прочь. Назавтра Никита не смог ей позвонить. А еще через день встретил на остановке Танечку и узнал, что Яся опять в Швейцарии.
После Ясиной истерики на желтой лавочке сезон в аду вошел в новую фазу. Из ужаса и тоски Никита впал в неживое равнодушие. Он будто смотрел жизнь по сломанному черно-белому телевизору. И внутри ничего не отзывалось на мелькание плоских картинок.
Потом он научился жить в мире без нее. Уехал из их неродного города в Москву. Снова стал чувствовать запахи, слышать звуки и улыбаться навстречу людям. Никита прекрасно знал, что когда-нибудь это тщетное равновесие развалится, как карточный домик, от одного прикосновения маленькой руки с острыми ногтями, раскрашенными всеми цветами радуги.
Но пока любовь перестала быть болью. И стала безопасным воспоминанием. Которое можно было бесконечно смотреть, раз за разом перематывая на начало. Туда, где им обоим было по семнадцать лет.
Яська регулярно врывалась в его жизнь. Захлебывающимися звонками в четыре утра. Скандальными историями, из которых ее приходилось вытаскивать. А потом долго отпаивать водкой и гладить по красным волосам, торчащим во все стороны. Яська часто приезжала в гости и невинно спала с Никитой в одной кровати. Как и раньше, выталкивая его на пол. Он знал все ее любовные истории. Ясины богатые и скучные мужчины ненавидели его имя из-за бесконечных рассказов о том, как "однажды мы с Никитой..." Она часто пела, нежно глядя на Никиту, песенку своей любимой Земфиры: "С тобой мне так интересно. А с ними не очень..." Им по-прежнему было хорошо вдвоем. Но когда Яся исчезала, мир больше не рушился. Никита научился уходить от ударов. Даже ее карьера порномодели и груды фотографий неприлично голой Яськи, которые она гордо демонстрировала Никите, достав из сумки прямо посреди метро. Даже это не сделало ему больно. Он просто старался не думать. Не формулировать. Никак не называть. Это за него однажды попытался сделать Юнкер, до того молча наблюдавший за развитием событий.
- Как она все это подает? Мятущаяся душа? Неспокойный характер? Ага, девочка-скандал! Ты что, совсем идиот? Хватит! Девочка просто продалась. Красиво и выгодно. И ей, на самом деле, «наплевательски наплевать» и на тебя, и на все, что ты делаешь!
- Я тебя сейчас ударю, - тихо сказал Никита.
Больше они про Яську не говорили.
* * *
Вот идет по пустому осеннему парку аттракционов семнадцатилетняя Яся. Волосы у нее покрашены в синий цвет и взъерошены. В правой руке у нее дешевая сигарета. А на левой две смешные дырки на черной перчатке. На указательном и среднем пальцах. Ясю это приводит в восторг. Потому что с такими дырками очень экспрессивно показывать "fuck" и "victory". Это ее любимые жесты. Яся во все горло распевает "Alabama song". Она прогуливает семинар по "Повести о Петре и Февронье", а Никита - зачет по истории Рима. Только что Никита оборвал на танцплощадке все флажки, оставшиеся от какого-то летнего праздника. Теперь Никита засовывает мокрые разноцветные тряпки в квадратные отверстия алюминиевой сетки, которой ограждена танцплощадка. Получается "ЯСЯ". Яся отбирает у Никиты остатки флажков. Пытается выложить слово "Любовь". Но хватает только на "ЛЮ". Прибегает заспанный сторож.
- Как вы сюда залезли, хулиганы?! Вы что творите?! Сейчас милицию вызову! - кричит он сквозь ограду.
- Oh, show me the way to the next whisky bar! - Кричит ему в ответ Яся. - We don't understand you! We are from Chicago!
Потом они убегают из парка и оба идут на Яськину пару. Это лекция профессора-постмодерниста Ермолова про Сашу Соколова. Им нравится Ермолов, издевающийся над глупыми студентами, им нравится Саша Соколов, которого они читали друг другу вслух в переполненных трамваях по дороге в универ.
- Флажки! - Хитро говорит Яся, положив голову на тетрадь Никиты и мешая записывать про Сашу Соколова.
- Флажки! - Отныне это означает: "Люблю".
Саша Соколов уезжает в Канаду. Яся никуда уезжать не собирается.
Она собирается сегодня после пар сходить в библиотеку и почитать большой пыльный том энциклопедии "Мифы народов мира". А потом долго целоваться с Никитой в мужском туалете, где они курили и пересказывали друг другу только что прочитанные книги. А потом слушать Паганини в склеенных скотчем наушниках в музыкально-нотном отделе и писать письмо Никите, который сидит рядом и одной рукой нащупывает ее грудь под свитером, а другой - тоже пишет ей письмо, ревнуя к Паганини. А потом - кататься на трамваях. Или занять у кого-нибудь денег, купить портвейн и в чужом подъезде пить за Аменхотепа Четвертого.
- А потом мы поженимся и уедем в Мексику! И будем грабить банки, как Бонни и Клайд, а деньги отдавать бедным крестьянам, которые выращивают фасоль и поют танго, - говорит семнадцатилетняя Яся. - У тебя будет большая шляпа и черные усы, а я отращу длинные волосы и буду танцевать босиком на пыльной дороге, вся в бусах и разноцветных юбках, а потом...
А потом они повзрослели.
* * *
В поселке с остроумным названием Дудки Никиту ссадили с электрички по причине отсутствия денег. Вместе с Никитой контролер изгнал из передвижного рая стайку грязных мальчишек и пьяного мордоворота в спортивных штанах. Мальчишки тут же растворились в пейзаже (видимо, перебежали в соседний вагон), а спортсмен, мутно покачиваясь на подгибающихся ногах, обратился к кондуктору с проникновенным спичем:
- Брат! - сказал безбилетник голосом, полным экзистенциальной горечи - Брат! Ты поступил со мной не по-братски! Земля круглая, брат! - Мордоворот воздел к небу пророческий перст. - И твое зло к тебе вернется! И клюнет в жопу, брат!
Контролер плевался семечками и надменно лицезрел закат. Братское откровение о неминуемом возмездии не достигало его каменного сердца.
Никита пошел смотреть расписание. На деревянной стене вокзала висело одно единственное слово: "ДУДКИ". Никита улыбнулся.
- Вам смешно! А знаете, как мы мучаемся из-за этого названия! - озабоченно сказал Никите молодой человек с донкихотской бородкой, шедший с той же электрички.
- Почему?
- Видите ли, обращаться к чиновникам и так-то бессмысленно, а нам вдвойне. О чем ни попросишь, они смотрят в бумагу, читают название поселка, ухмыляются и отвечают: "Дудки!" Хотите денег на ремонт забора - дудки! Хотите трактор для уборки мусора - дудки! Хотите нового главврача - тем паче дудки!
Так Никита познакомился с учителем географии и по совместительству борцом за достойную жизнь в Дудках Александром Дададжановым. Александр Анатольевич был двадцати трех лет отроду и очень смущался, когда к нему обращались по имени-отчеству. В Дудках все, от мала до велика, даже его собственные ученики (за глаза, конечно), называли Александра Анатольевича Блаженным Сашенькой. Репутацию блаженного Саша снискал два года назад, когда вернулся в родные Дудки из Ярославского педагогического университета и ужаснулся.
- Если у вас есть время - у Никиты время было всегда, - я вам проведу экскурсию по нашему гетто. Мы тут живем на бактериологическом Везувии. Вы не смейтесь! Поселок Дудки - это бомба, пострашнее Аль-Каиды!
Последствия высшего образования сказывались в речи Сашеньки обилием изысканных оборотов.
Поселок Дудки был построен вокруг туберкулезной больницы. Время и дикий капитализм подточили бетонный забор, ограждавший здоровых дудкинцев от пациентов диспансера. Больные хлынули в поселок. Бритые черепа и татуированные конечности замелькали в непосредственной близости от сонных поселковых красавиц. Красавицы тоже стали покашливать и выпивать с немногословными носителями заразы.
Жизнь и смерть в поселке Дудки вступили в какой-то архаичный симбиоз. Бывший морг, как единственное помещение с холодильником, переоборудовали в продовольственный магазин. Трупы увозили в соседний населенный пункт на микроавтобусе. На обратном пути автобус загружали продуктами для дудкинского гастронома.
А еще в поселке Дудки была свалка. Прямо на живописном берегу Волги. На свалке потомство сонных красавиц и пациентов туберкулезной лечебницы играло с капельницами и шприцами.
- По инструкции, они должны сжигать использованные приборы! - кипятился Саша Дададжанов, единственный человек не разделявший всеобщего дудкинского фатализма. - Там же кровь! Все инфицировано! Легионы палочек Коха! Я уже не говорю о детях, но пойдут дожди посильнее - и все это смоет в Волгу! Это ведь будет катастрофа на несколько областей! Это диверсия! Это чахоточный Чернобыль!
Никита от Сашенькиных речей уже начинал чувствовать, как вездесущая зараза просачивается сквозь подошвы и жадно вгрызается в его молодой организм. Особенно впечатляли "легионы палочек Коха", которые, казалось, печатали шаг по кривым дудкинским улицам и глумливо салютовали одинокому трибуну, застывшему на вершине свалки в позе античного отчаянья.
Однако, на самом деле, в Дудках все было спокойно. Отрешенная барышня в малиновой куртке влекла мимо свалки свое чумазое дитя. Увидев, что отпрыск измазался в конфете, красавица флегматично присела на корточки, зачерпнула воды из лужи и стала приводить ребенка в порядок.
- Вы, что, с ума сошли! Это же антисанитария! - прыгнул к заботливой матери Дададжанов.
- Сам ты антисанитария! - равнодушно отмахнулась девушка, продолжая умывать дитя в луже. - Ты мне этого ребенка, что ли, заделал? Не ты! Тогда чё орешь? Иди отдыхай. Свалился мне на голову! Санитария блаженная!
Из-за руин больничного забора вырулило неопределенного пола существо в белом халате.
- Ты кого опять на свалку приволок, ирод?! Опять людям голову морочишь, чтоб тебя черти в ад забрали?!
- Зачем вы так, Ольга Ивановна! Зачем мне чертей сулите? - горько отвечал Дададжанов белому халату. - Я о вас же забочусь! О вашем здоровье и здоровье ваших детей!
- Да пошел ты! Заботливый выискался! Женись лучше! И жену свою воспитывай! А меня в покое оставь! Никакой жизни от тебя нет! - неблагодарная Ольга Ивановна Потебенько смачно выругалась и продолжила путь к гастроному.
- Если такое равнодушие со стороны старшей медсестры, чего же ждать от остального персонала и тем более от больных! - печально резюмировал Сашенька.
Через полчаса Никита, присевший на крыльцо больницы, был уже в курсе всей Сашиной эпопеи. Дон-Кихот Дудкинский, истосковавшийся по внимательному слушателю, вываливал из кожаного портфеля на колени Никите груды писем и официальных запросов во все органы власти.
Саша бился не только за строительство забора и ликвидацию опасной свалки. Саша требовал, чтобы в поселок провели телефон, чтобы в Дудках появился свой участковый, чтобы все жители были подвергнуты обязательной вакцинации. Заботило его и "просвещение населения в области личной гигиены и культуры речи". И издание брошюры "Меры профилактики при контакте с больными туберкулезом". Много вечных тем затрагивал молодой учитель географии в своей бурной, хотя и односторонней, переписке с властями. Скоро Никита уже перестал вникать в пылкий монолог Блаженного Сашеньки. Хождения по приемным сливались в одну бесконечную песню с рефреном "и мне отказали".
И тут у них над головами грянул гром.
- Опять компромат собираешь! - рявкнул главный врач Степан Саввович, уже несколько минут внимавший Сашиным сагам. - А это кто? Почему посторонние на территории больницы?!
- Степан Саввович, у вас больные по всему поселку расхаживают, значит, и посторонний может на территорию пройти. Забор-то давно починить надо, - вежливо парировал Дададжанов. - К тому же это не посторонний, это журналист.
Никита удивленно прислушался.
- Этого еще не хватало! Журналистов стал таскать! Совсем из ума выжил? Или, может, на выборы пойти собираешься? - грохотал Степан Саввович. - Что за журналист? Имя свое назови, папарацци!
- Арамис, - ответил Никита, которому почему-то стало очень весело.
- Что-что? - главврач от удивления растерял весь свой гнев.
- Арамис мое имя. Газета "Культура Курбы". Специальный корреспондент. - Никита потряс остолбеневшего Степана Саввовича за увесистую ладонь. И пользуясь дезориентацией противника, строго спросил:
- Когда забор восстановите?
Дададжанов восхищенно присвистнул. Главный врач улыбнулся:
- Забор здесь абсолютно не при чем. Это только Дададжанов у нас думает, что палочки Коха, дойдя до забора, будут разворачиваться и дисциплинированно возвращаться обратно. А палочки Коха так не думают! Они через любой забор преспокойно переправляются! И если бы Дададжанов что-нибудь смыслил в медицине, он бы зря воздух не сотрясал. Так и напишите в своем...хм...издании!
- Так не в этом же дело! Ведь больные проходят! Беспрепятственно! Степан Саввович, куда же вы! - тщетно взывал Сашенька к широкой спине главврача, исчезавшего в недрах чахоточного Чернобыля.
- Между прочим, - неожиданно обернулся Степан Саввович, - у меня у самого две дочери туберкулезом здесь заразились. И сам я. Чему быть, того не миновать. Все под богом ходим. И заборы тут не при чем!
Тяжелая больничная дверь веско захлопнулась.
- Ничего не хотят слушать! Фаталисты! - убитый горем Саша опустился на щербатые ступеньки и стал скорбно собирать в портфель рассыпанные письма. - Не хотят жить по-человечески! Хотят все помереть! И помрут! Все до единого помрут! И детей погубят!
Но Александр Анатольевич Дададжанов из поселка Дудки был не из тех людей, кого неудачи заставляют опускать руки и сдаваться на милость неумолимому року. Несколько месяцев он потом регулярно звонил Никите, за что-то долго благодарил и пламенно рассказывал об очередных попытках вернуть дудкинцам достойную жизнь. Со временем Саша сам поверил в свою сказку про журналиста и искренне взывал к Никите как к представителю "четвертой власти". Никита обещал "содействовать", Саша рассыпался в благодарностях и с новыми силами отправлялся на борьбу с туберкулезными мельницами.
А через полгода Никите позвонила незнакомая женщина и голосом, лишенным эмоций, сказала, что Сашу убили.
- Ну, кто-кто, один из больных. Они же почти все судимые. К сестре к его ходил. Сашка все ей мозги мылил, мол, заразишься... Блаженный он у нас был, сами, небось, знаете. Ну, а потом она заболела. И Сашка, дурачок, прибежал к ним в комнату, когда у нее тот в гостях был, и стал выгонять его. А тот пьяный. Сгинь, говорит, пока не разозлил. А Сашка все не уходит. Ну, тот его и пырнул пару раз. Два дня умирал. Все сокрушался, что не успел вам рассказать "важную вещь одну"... Да я почем знаю, какую. Его разберешь разве с его бумажками. Вроде как денег ему обещал кто-то на этот его забор несчастный. Скажи, говорит, журналисту, пусть напишет, что мы победили...я-то? Да мать его...
Похоронив Сашу Дададжанова, Дудки предались гибели уже безо всяких препятствий. И все с той же непробиваемой отрешенностью.
* * *
Из Подольска Никита вернулся с тремя рублями в кармане. Потому что излечение от России, празднование "юбилея" и чествование рыцаря Алеши, забравшегося на второй этаж по трубе, растянулись на несколько дней.
На Курском вокзале в 5 утра было странно. На первом ларьке, где Никита хотел купить сигареты поштучно, вместо традиционной "Вернусь через 5 минут", висела записка: "Ушел ловить Бен Ладена".
Во втором ларьке престарелая продавщица изумленно читала "Голый завтрак". Нарисованные брови взмыли под самый парик, да там и застыли. Видимо, в книге ее привлекла яркая обложка и аппетитное название. Попасть в Интерзону продавщица ночного ларька явно не рассчитывала.
В третьем ларьке два кавказца делали что-то тайное. Фраза Никиты "у вас есть сигареты поштучно?" имела эффект операции "Буря в пустыни". Кавказцы подпрыгнули, уронили какие-то коробки, попытались бежать, столкнулись лбами, продали Никите за три рубля пачку "Gauloises" и судорожно захлопнули окно.
У метро, в ожидании открытия, столпилась порядочная массовка. Никита, окончательно обнищавший, пошел стрелять у сограждан 10 рублей. Потому что идти пешком через всю Москву на далекую станцию Алтуфьево ему казалось подвигом, достойным Геракла. Гераклом Никита себя никак не ощущал, особенно в это утро.
Россияне встретили Никиту прохладно. Кто-то говорил, что денег нет, а есть лишь карточка на одну поездку. У кого-то были "только крупные купюры". Кому-то было лень доставать кошелек. Тетка с большими сумками сказала: "Мы работаем - и ты работай! Нечего тут!", а усатый мент, вообще, посулил отвести в отделение.
У самого входа в метро зашевелился бомж. Никто, в том числе и Никита, увлеченный добычей 10 рублей, не обратил на него никакого внимания. А бомж, между тем, имел весьма определенные намерения. Пошарив в безразмерных карманах, он извлек из недр своей хламиды мятую десятку. Величественно и торжественно бомж приблизился к Никите и протянул ему деньги. При этом благодетель обвел собравшихся ядовито победоносным взглядом. Публика пристыжено молчала и делала вид, что ничего не произошло.
Никита с бомжем подружился. Бомж назвался отпрыском Тимура Гайдара и смачно материл своего сводного "братца-самозванца Егорку, счетовода хренова". Еще бомж умел изъясняться на латыни. Увидев, как усатый мент с яростным рычанием штурмует открывшиеся двери метро, бомж заявил: "Carthago delenda est!", то есть "Карфаген должен быть разрушен". Никита был в восторге и изумлении.
Сын Тимура и его команды сказал, что получил два высших образования, но разочаровался в науке и стал «бродячим философом». Не успел Никита опомниться, как ему была прочитана лекция о смысле жизни.
«Жизнь - это эскалатор, идущий вниз» - так говорил бомж, доставая из широких штанин свалявшийся бычок - «Внизу, разумеется, расположен ад. Или небытие. Или смерть. Кому как больше нравится. Цель человека - подняться наверх. Туда, где находится Бог. Или свет. Или спасение. Выбирай, что хочешь. Короче, хорошо наверху. А внизу - херово. Но эскалатор идет вниз. Вот возьмем обычного человека. Его нормальное желание - подняться. Но все усилия съедаются обратным движением эскалатора. В итоге - человек стоит на месте. Что делает большинство? Разумеется, самое простое. Они устают, садятся себе на ступенечки с бутылочкой пива, и плавно съезжают вниз. Только избранным удается развить такую скорость, чтобы преодолеть инерцию и подняться!»
«А вы?» - робко спросил Никита у бродячего Гайдара - «тоже на ступенечках с пивом?»
Мыслитель огрел непонятливого ученика трагическим взором и ответствовал:
«Я иду вверх. Причем в тысячи раз быстрее всех остальных. Только мой эскалатор несется вниз с такой скоростью, что большинство из вас за секунду скатилось бы в ад. А я держусь уже 53 года. Если бы я, с моим умом и талантом, шел по вашему эскалатору - давно бы был на вершине»
«А почему у вас эскалатор такой особенный?»
«Потому что собаке - собачья смерть» - отрезал бомж, явно раздосадованный вопросами. Но потом взглянул на Никиту и сердито пояснил: «Откуда я знаю почему. Нам не дано выбирать свою судьбу. Мы вообще ничего в своей жизни не решаем. Единственная свобода человека - это свобода выбора отношения к той судьбе, которая ему досталась. Я к своей отношусь философски»
Никите захотелось записать. Он полез в рюкзак. Увидев блокнот, бомж фыркнул:
«То же мне Карлос Кастанеда! Хотя пиши. Вся античная философия сохранилась благодаря бездарным ученикам, которые плохо усвоили истину: мы знаем только то, что удерживаем в памяти, а не то, что записали на бумажке»
* * *
Эля сказала: "Мне надоели твои трагические саги. Расскажи, наконец, хоть одну хорошую историю про Россию. Или нет таких? А здесь вообще когда-нибудь, при каком-нибудь царе Горохе, бывало хорошо?"
Юнкер сказал: "Надо купить четыреста шариков, наполнить их гелием. А потом привязать к ним какого-нибудь особенно вредного депутата и запустить в небо. Пусть полетает. Подумает о своем поведении. Главное, обвинить ни в чем нельзя. Все вполне безопасно. Шарики будут постепенно сдуваться, а депутат мягко опускаться на родные просторы, в объятия благодарных избирателей"
Яся сказала: "На выставке «Бубновый валет» я видела картину: человек в черном, с красно-белой повязкой на рукаве, а вокруг головы - светящийся круг. Похоже на икону. И я подумала, а вдруг через сто лет политзаключенных нацболов причислят к лику святых?! Как Николая Второго - тоже ведь никто из современников не мог предположить. Представь, святые великомученики Абель и Лимонов!"
Царь Николай Первый сказал: "Я признаю, что деспотизм - суть моего правления. Но это соответствует национальному духу"
Директор книжного издательства Коромыслов сказал: "Я не понимаю, почему молодежь так любит разговаривать. Меньше слов - больше дела. Достань оружие и замочи парочку фээсбэшников. А потом - сам застрелись. Это и есть революция, сынок!"
Блаженный хиппи в метро сказал: "Какая цензура? А как же свобода слова и демократия? Вы что-то путаете, мы живем в цивилизованной европейской стране. Осталось только легализовать марихуану, и все будет совсем замечательно!"
Толстая тетка на вокзале сказала мальчику-попрошайке: "Зачем деньги клянчишь? Большой уже! Воровать пора!"
Депутат Алексей Островский сказал: "Народ не интересует отмена льгот. Его интересует только прогноз погоды. Об этом и надо думать, об усовершенствовании Гидрометцентра, а не монетизацию обсуждать"
Пушкин сказал: "Угораздило же меня с моим умом и талантом родиться в России".
* * *
С Рощиным Никита познакомился в Питере. При попытке (удачной) своровать в книжном магазине «Общество спектакля». Продавцы, увлеченные разгадыванием кроссворда, противоправных действий Никиты не заметили, а Рощин заметил и одобрил. Выйдя вслед за преступником на улицу, университетского вида молодой человек сказал: «Хорошую книжку украли».
У Рощина, в его двадцать пять лет, была зачаточная лысина, научная степень и полугодовалая дочь Марья Евгеньевна. Марья Евгеньевна уже умела переворачиваться и каталась по кровати, как колобок, а Рощин читал Ги Дебора, любил фильм «Броненосец Потемкин» и - под псевдонимом «Ропшин» - печатал в газете «Лимонка» стихи про бомбы.
У Рощина в компьютере было четыреста часов транса и майка с портретом президента Венесуэлы Уго Чавеса, раскуривающего гигантский косяк.
Рощин говорил так: «Мне стыдно быть благополучным, когда в моем родном Коврове люди кошками закусывают. Поэтому я думаю о революции. Иначе я думал бы только о Марье Евгеньевне и круглые сутки слушал транс»
Никите казалось, что позиция «мне стыдно» характеризует Рощина как классического русского интеллигента. Из тех, что в народ ходили, а не из породы «живаг», то есть в хорошем смысле этого слова.
Рощин, несмотря на ссылку о хождении в народ, на определение «интеллигент» страшно обижался. Хотя и читал лекции на филфаке.
Когда студентки встречали своего любимого Евгения Евгеньевича на Марсовом поле пьющим пиво в компании нечесаных деятелей сопротивления или на панк-концерте, Рощин искренне смущался и скорбел о своем разрушенном «педагогическом имидже». А восторгам студенток не было предела.
Культовую фразу Рощина: «се ля ви - сказала смерть» студентки задумчиво рисовали на партах. И томно вздыхали. А немногочисленное поголовье филологов мужского пола обычно приписывало рядом другую культовую фразу, принадлежащую перу Сергея Шнурова: «Когда нет денег, нет любви. Такая штука эта се ля ви». И тоже вздыхали. Подавляя в себе здоровое желание загнуть пару и напиться.
Лекции Евгения Евгеньевича не прогуливал никто. На них приходили даже во время запоев и мировоззренческих кризисов. Которые, как правило, были спровоцированы именно подрывной преподавательской деятельностью Рощина. Никита несколько раз присутствовал на рощинских камланиях. И был свидетелем того, как золотая молодежь, читающая «Ночной дозор» и подпевающая «Фабрике звезд», утирает слезы, слушая историю про будущего террориста Ивана Каляева, который увидел Бога, стоя по пояс в болоте. Студенты, конечно, не распознавали в лекциях Рощина анонимных цитат из классиков мировой антибуржуазной мысли, но внимали проповедям, разинув рты.
«...выше башни Татлина только Бог. Это АнтиВавилонская башня. Обратная проекция Вавилона. Так как Вавилон - это разобщение, непонимание, распря, каждый сам за себя, it's your problem, как говорится. А у Татлина, напротив, - башня Интернационала, то есть это объединение людей поверх языковых и расовых барьеров. Это антипод Вавилонской башни в семантическом плане. А в пространственном ее антипод - это котлован Платонова. Башня, растущая вниз, внутрь земли. Но смысловое напряжение здесь то же, что и у Вавилонской башни: одиночество человека, обрыв коммуникаций, причем не только между людьми, но и между человеком и миром. Между человеком и его собственной жизнью. То есть смерть. Котлован - это большая могила. Символ погребения. Выхолащивания жизни, которая, будучи лишена смысла, превращается в пустую шелуху, хлам и тщету, которые Вощев собирает в свой мешок...»
Рощин имел репутацию человека, который может объяснить все. После пар некоторые особо отчаянные студентки подходили к Рощину с вопросами, выходящими далеко за рамки университетской программы.
- Мы с моим молодым человеком совсем не понимаем друг друга. Мне кажется, он со мной только ради секса, а мой внутренний мир его интересует, - стыдливо говорила первокурсница Рита, накрашенная, как для выхода на подиум.
- Чувство всепроникающей неискренности происходящего, - констатировал Рощин, поправляя очки и стараясь не смотреть на трусики, нагло выглядывающие из-под Ритиных джинсов с излишне низким поясом. Девочка обрадовано кивала.
- Это типичное для общества потребления чувство, - объяснял Рощин. - При капитализме происходит не только отчуждение продуктов производства, но и отчуждение людей друг от друга, что гораздо страшнее. Товаром становится все, включая любовь, дружбу, патриотизм, искусство и даже веру! Ваш молодой человек - типичный потребитель!
- Что же делать? - потрясенно спрашивала Рита.
- Почитайте Кафку, Камю, там все очень хорошо описано. Если не поможет, я вам принесу другие книги, Субкоманданте Маркоса, например. И поправьте джинсы, у вас нижнее белье видно. Это, я думаю, не меньше капитализма калечит вашу личную жизнь, - говорил провокатор Рощин, а наивная Рита брала в библиотеке «Чуму» и покупала целомудренные джинсы.
Прочитав первые десять страниц романа Камю, Рита решала круто изменить свою жизнь, бросала молодого потребителя, которого интересовал только секс, и безоглядно влюблялась в Рощина.
На почве неразделенной любви бедная Рита одолевала еще «Превращение» и «Процесс» (потому что они были сравнительно короткими!), но на Ги Деборе ломалась, мирилась с молодым человеком и снова натягивала джинсы, выставляющие на всеобщее обозрение предметы интимного пользования.
В педагогической практике Рощина был еще один забавный случай, связанный с Камю. Некий юноша бледный, студент первого курса, вдруг перестал ходить в университет. Все думали - болеет. Пока в деканат не позвонили испуганные родители бледного Миши и не сообщили, что их драгоценный отпрыск если и болеет, то какой-то неведомой болезнью.
Целыми днями он лежал на диване, разглядывал потолок и отказывался принимать участие в жизни. Симптомы были самые тревожные.
«Все бессмысленно...» - говорил Миша голосом, полным неподдельной пубертатной тоски. А на дальнейшие расспросы неизменно отвечал: «Там на полу книга... прочитайте и вы поймете...если вы способны хоть что-то понять...»
У одра, в пыли и паутине, среди кассет «Нирваны» и грязных носков, лежал виновник торжества: замусоленный «Посторонний» Альбера Камю. Родители требовали, чтобы преподаватель литературы, «всучивший ребенку эту гадость», приехал и «предпринял меры». Иначе родители обещали подать в суд. Почему-то за совращение малолетних. Интеллектуальное совращение, уточняли они.
Рощин проблем с законом иметь не хотел. Хотя амплуа «интеллектуального совратителя» было ему не совсем чуждо. И Рощин отправился вызволять бледного юношу из пут экзистенциализма. Миша, похожий на усопшую панночку, лежал, скрестив руки на груди, и страдальчески морщил лоб. Рощин примостился у изголовья и, как Хома Брут, стал читать заклятия.
Начал он с Лимонова, так как считал, что его яростно инфантильные тексты способны вытащить из самой глубокой депрессии.
"Мне уготовлена смерть героя, а не случайной жертвы или обманувшегося любовника..."
Экзистенциальная панночка угрожающе заворочалась и, уперев в Хому горящий взор, произнесла: «НЕ ВЕРЮ!»
Рощин поспешно уронил Лимонова на мшистый пол и перешел к Генри Миллеру.
«О, Таня, где сейчас твоя теплая пиздёнка, твои широкие подвязки, твои мягкие полные ляжки? В моей палице кость длиной шесть дюймов...»
Рощин читал как можно тише, дабы целительные слова старого развратника Генри не долетели до слуха бдительных родителей. Панночка заинтересованно замерла на месте и скосила на Хому вполне осмысленный взгляд.
«Я разглажу все складки и складочки между твоих ног, моя разбухшая от семени Таня...»
Бледный Миша заерзал и впервые за две недели сел на кровати.
«После меня ты можешь свободно совокупляться с жеребцами, баранами, селезнями, сенбернарами. Ты можешь засовывать лягушек, летучих мышей и ящериц в задний проход...»
С Рощина уже семь потов сошло. Родители могли нагрянуть в любую минуту. И тут уже обвинений в совращении было бы не избежать. Между тем панночка заметно оживилась, слезла с дивана и, судорожно сглотнув, спросила:
- А можно мне ЭТО почитать?
Исцеление бледного первокурсника от Камю прошло успешно. Проглотив за ночь «Тропик Рака», Миша на следующее утро явился в универ. Характерным охотничьим движением озираясь по сторонам в поисках добычи, он пружинисто крался по коридору. Каждая потенциальная «Таня», коих по филфаку бродило преизрядное количество, изучалась им с нормальным человеческим интересом.
Про то, что «все бессмысленно», Миша явно позабыл. Рощин наблюдал за ним сквозь открытую дверь кафедры и хохотал, пугая плешивых методисток.
* * *
Однажды на улице, недалеко от метро Китай-город, кто-то нежно взял Никиту за локоть.
- Звезда моя! Я так и знала, что когда-нибудь мы с тобой встретимся! - защебетала матушка, извиваясь всем телом, затянутым в джинсу, и прижимаясь к Никите. - У тебя взгляд - как у закоренелого натурала! Что, у меня нет никакой надежды? Ну, ладно, пойдем тогда кофе выпьем, я тебе расскажу одну страшную историю!
Никита невольно подумал, что страшная история касается Яськи, и позволил матушке завлечь себя в кафе. Но история, конечно, касалась самой матушки, которую, как выяснилось, звали Гриша.
- Да не бойся ты, я тебя не съем! Я хочу тебе это рассказать! Я слабая женщина и очень напугана! А ты сильный мужчина - должен меня успокоить и дать совет! - Гриша вертелся на стуле и по привычке стрелял глазами направо и налево. Стрельба, впрочем, ничуть не мешала его повествованию. Правда, Гриша был человек увлекающийся, и поэтому пока он добрался до самой истории, Никита невольно узнал тысячу и одну подробность интимной жизни матушки.
- Сегодня утром, перед тем, как все это случилось, я в церковь ходила, там у меня любовник дьячком служит. Ну, значит, потрахались мы с ним...
- Что, прямо в церкви?
- В подсобке, - скромно потупилась Гриша. - Ты только не рассказывай никому, батюшка мой к духовным особам сильно ревнует, однажды чуть не прирезал меня, когда с одним алтарником застукал. А если я с кем-нибудь светским - ничего, сквозь пальцы смотрит, говорит, это не измена, а так, мелкий блуд, и тут же грех отпускает...
Никита попытался убежать, но матушка вцепилась в него мертвой хваткой и усадила обратно.
- Ну, не сердись, зайка, сейчас я тебе самое главное расскажу. Есть такой сайтик один, где мы... - матушка многозначительно повела накрашенными глазами, - где мы оставляем объявления, когда хотим с кем-нибудь познакомиться. Недавно я туда написала, разрекламировала себя во все щели и телефон свой оставила. И вот вчера звонит мне какой-то приятный мужской голос. Прочитал, говорит, ваше объявление, хочу встретиться, буду ждать там-то и там-то на желтой десятке. Я, разумеется, согласилась. Сделала себя красивой, забежала к Максимке в церковь - за вдохновением - и пошла. Смотрю, стоит желтая десятка, а в ней - двое. Ну, думаю, чем больше - тем лучше, и села в машину. А они, хлоп, на кнопочку нажали, и все двери заперли. А сами - быки такие накаченные, и вид у них совсем не предвещает тепла и ласки. Я испугалась, говорю, насиловать будете? А они так вежливо мне отвечают: «У нас, Григорий Александрович (я опупела, меня так никто никогда не называл!), на самом деле, есть к вам предложение, но оно отнюдь не сексуального характера. И суют мне в нос какие-то корочки. Я прочитала, и у меня глаза вывалились от страха. Там написано «Федеральная служба безопасности»!
Никита, до этого слушавший в пол-уха, заинтересовался. Матушка, оглянувшись, перегнулась через столик и жарко зашептала.
- И началось! Они мне говорят, вы, мол, Григорий Александрович, имеете обширные связи, знакомства во всех слоях общества, разные люди через вас проходят...так и сказали, что через меня проходят! Бесстыжие хари!
Так вот, говорят мне быки, мы хотим, чтобы вы нам сообщали о всяких депутатах, членах правительства, бизнесменах крупных, звездах шоу-бизнеса, буде таковые на вашем пути попадутся... а что, спрашиваю, сообщать-то, я же девушка легкомысленная, хорошо, если имя успею спросить, а так и имени не знаю, не то что государственных тайн? Они ржут и отвечают: государственные тайны мы сами знаем, от вас нам нужна совсем простая информация: кто из известных людей... тут они замялись, видимо, слово подбирали корректное, ну, чтобы не пидорами называть, а потом родили: принадлежит к сексуальным меньшинствам!
- И как, ты согласился... согласилась? - Никита запутался в окончаниях и залился краской. Матушка погладила его по руке и одобряюще улыбнулась.
- Я дурочку включила. Не знаю никого, говорю, я ведь девочка дешевая, на панели работаю, а какой депутат на панель пойдет... а они не отстают. Полчаса меня пытали. Я уж себя всю с ног до головы помоями облила, грязью обмазала, а они все не отстают, у нас, говорят, о тебе совсем другие данные... я к Аполлону посоветовала обратиться. Пусть, думаю, эту истеричку два чекиста в желтой десятке посношают, посмотрю я на нее после этого, как она будет свою толстую морду в гримасу английской королевы складывать! Только так и отвязалась! Больше не буду в объявлениях свои телефоны оставлять!
- Ты думаешь, они твой телефон в объявлении нашли? - спросил Никита наивную матушку.
Гриша поперхнулся и с ужасом воззрился на него. Никита понял, что вместо того, чтобы утешить, перепугал «слабую женщину» окончательно, и попытался отшутиться:
- Может, ты им сам оставлял когда-нибудь, ты ведь даже имен не помнишь, а они маскируются хорошо, такая у них профессия...
- Нет! - матушка чуть не плакала. - Я эти гнусные рожи никогда не забуду! Я их точно первый раз в жизни видела!
Потом Гриша справился с собой и решительно заявил:
- Все! Бал закончен! И пока тыква не превратилась в тампон, Золушка сваливает, теряя туфли! Буду делать загранпаспорт, у меня в Норвегии - давняя любовь, в гостинице ночным портье работает. Поедем вместе?! Политическое убежище получим, как гонимые представители сексуальных меньшинств? А?
Никита вежливо отказался.
* * *
Когда им было по 19 лет, Яську, писавшую дикие верлибры про чеченских боевиков и левых эсеров, позвали в Москву на какую-то радикальную презентацию. В поезде Яся выяснила, что оставила дома все тексты. А наизусть она помнила только чужие стихи. Задумчиво глядя на клубы дыма, юная распиздяйка в тяжелых ботинках и короткой юбке, курила в тамбуре. Никита сострадал рядом. Тут Яська беззаботно тряхнула красно-черно-белой челкой и заявила: "Я им прочитаю одно маленькое лирическое стихотворение. Я его только что придумала. Надеюсь, не забуду!". И лукаво улыбнулась.
"Ты что замышляешь?" - осторожно спросил Никита.
"Не беспокойся, будет весело!". От дальнейших комментариев Яськины бесы отказались.
Презентация выдалась на редкость радикальной. У входа в полуподвальное помещение наблюдались персонажи, которым не за чем было читать, а тем более слушать стихи. Им было хорошо и радикально безо всего. На асфальте высокомерно спал поэт Андрей Родионов. Рядом сидел печальный панк Плакса и горько вглядывался в горлышко бутылки. Бутылка была пуста. Писатель Рахманинов с золотыми зубами и бандитской рожей вымогал мелочь в большую кепку. Еще несколько литературных деятелей возбужденно обсуждали, что, где и сколько они пили вчера, и с кем после этого подрались.
Внутри обреталась более пристойная публика. Под большим портретом Саддама Хусейна и маленькой фотографией Маяковского сидели разнообразно заросшие юноши и расплывчатые девушки с пирсингом. У микрофона стоял сутулый мальчик вызывающе пубертатного вида и дерзко декламировал:
Братцы! Я хочу ибатца!
Зрители разражались одобрительными аплодисментами. Поэт кланялся и продолжал:
Я люблю тебя... (здесь юноша выдерживал мхатовскую паузу. Публика ждала, затаив дыхание)
Ебать! - выдыхал чтец к вящему удовольствию собравшихся.
Потом к микрофону походкой лунатика вышла лысая поэтесса Шура. Шура явно не понимала, где она находится, и затравленно озиралась по сторонам. Шура топталась на сцене около минуты. Зал молча ждал. Наконец, поэтесса увидела микрофон, и ее лицо приобрело смутный оттенок осмысленности. Жестом рок-звезды она резко схватила стойку, открыла рот, постояла немного и вдруг произнесла: "У меня проблемы..."
После этого Шура обреченно замолчала.
"Амфетамин, бутылка водки, трава, 50 грибов и две таблетки торена" - громким шепотом сообщил бывший шурин муж, сидевший рядом с Никитой.
У меня проблемы... - снова попыталась начать Шура и отчаянно посмотрела в толпу. Сердобольный литературный гей Кузьмин подсунул лысой поэтессе книжку, раскрытую на стихотворении про проблемы. Шура повертела книгу в руках, жалобно поежилась и попыталась засунуть руки в карманы. Но промахнулась. Книга упала на пол. Всем вдруг стало ясно, что живой Шура не сдастся.
"У МЕНЯ ПРОБЛЕМЫ!!!" - закричала она, приложив руки к губам, как на картине Мунка. Яся не выдержала, подползла к сцене, выдернула из-под шуриного ботинка книгу и яростным шепотом стала диктовать: "У меня проблемы с артикуляцией...".
"У МЕНЯ ПРОБЛЕМЫ С АРТИКУЛЯЦИЕЙ..." - вязким эхом отозвалась Шура, погружаясь в транс.
"Я не буду говорить не могу не буду не надо" - шипела Яся.
"Я НЕ БУДУ ГОВОРИТЬ НЕ МОГУ НЕ БУДУ НЕ НАДО" - повторяла лысая Шура, обретая надежду на то, что этот кошмар все-таки закончится.
Так они добрались до конца текста.
"А теперь, Шура, ты закрываешь рот и садишься на место" - скомандовала Яся, захлопнув книгу.
"А ТЕПЕРЬ ШУРА ТЫ ЗАКРЫВАЕШЬ РОТ И САДИШЬСЯ НА МЕСТО" - заунывным голосом робота Вертера сказала Шура. Яся схватила поэтессу за штанину и резко дернула вниз. Шура рухнула в объятия своего бывшего мужа и погрузилась в бессознательное.
Через несколько лет Никита случайно наткнулся на новую книжку лысой поэтессы. Печально знаменитое стихотворение про проблемы заканчивалось там фразой: "А ТЕПЕРЬ ШУРА ТЫ ЗАКРЫВАЕШЬ РОТ И САДИШЬСЯ НА МЕСТО". Так Яся, которую никогда нигде не печатали, вошла в историю русской литературы.
У микрофона снова стояло существо с оголенным черепом. На этот раз существо было мужского пола. И, в отличие от надрывной Шуры, вело себя крайне брутально. Расставив ноги на ширину плеч и выпятив массивную пряжку с фашистским орлом, пережимавшую его брюхо на две равные части, радикальный поэт мрачно вещал:
Россия - курва! Россия - стерва! Россия - дура! Россия - Минерва!
Два живота радикала дергались в разные стороны: когда часть над ремнем шла вправо, подременная часть уплывала налево. Очки с толстыми стеклами, венчавшие оскаленную физиономию, перекосились от гражданского пафоса:
Эх, разотрутся чистые Коммунисты
ИСТЫЕ
Не робей не валенок
Вперед на баррикады
Я лунный сифилитик
С мутным здоровым взглядом
Яся сидела на полу и нагло зевала, заткнув уши. Радикал свирепо косился на непочтительную девчонку, раздувал ноздри и плевался ядовитой слюной, аки идолище поганое:
Сталинским соком березовый сокол Орошает лучами прецедент на траве
Тут лысая Шура вернулась из психоделических странствий, слабо махнула рукой в сторону идолища и неожиданно внятно произнесла: "УБРАТЬ ПРЕЦЕДЕНТ!". Яся захлопала в ладоши. Идолище подавилось остатком текста и окрасилось багрянцем.
"Я вижу, что здесь собрались люди, не способные по достоинству оценить..."
"Высокое искусство" - подсказала Яся. Писатель Рахманинов с золотыми зубами, выпивавший на заднем ряду по причине начавшегося дождя, бурно захохотал.
"ДА, ВЫСОКОЕ ИСКУССТВО!" - пророкотал радикал, и Никите показалось, что сейчас идолище бросится на его девочку и проглотит.
"Но несмотря на нападки бездуховных обывателей" - писатель Рахманинов упал и продолжал смеяться уже на полу - "я верю, что в этом зале скрываются и мои единомышленники" - все подозрительно посмотрели друг на друга - "я призываю вас, люди доброй воли и неспокойной гражданской совести!" - Рахманинов тихо скулил, вгрызаясь в ножку стула - "Вступайте в наше Святое Опричное Братство!" - идолище замолчало, выкинуло вперед пухлую длань и изобразило на лице священный экстаз.
В этот момент дверь с грохотом распахнулась. Публика, доведенная Святым Опричником до состояния глубокого катарсиса, обернулась, ожидая увидеть на пороге как минимум воскресшего Адольфа Гитлера. Но на пороге, монотонно покачиваясь, стоял снежный человек в косухе. Косуха была снежному человеку заметно мала: рукава заканчивались чуть выше локтей. Волосы у человека росли повсеместно. В руке он сжимал наполненный до краев стакан водки. Водка кощунственно разливалась на пол. "Призрак русского радикализма!" - восторженно выдохнула Яська. Призрак обвел почтенное собрание мутным взором, сделал резкий вираж, уронил вешалку и вышел вон. Писатель Рахманинов на четвереньках двинулся следом.
Почему-то на сцене оказалась объемная престарелая поэтесса в газовом шарфике. Кто и зачем позвал это чудо на "радикальный" фестиваль было непонятно. Газовая принцесса возвела очи долу и затянула томную песнь:
Я боюсь собак, я боюсь кошек, я боюсь мышей, я боюсь тараканов...
На последнем ряду разгоралась тихая истерика. Панк Плакса сдавленно всхлипнул, уткнувшись в чьи-то коленки.
Я боюсь дышать, я боюсь говорить, я боюсь спать, я боюсь думать...
"Оно и видно!" - весело сказал писатель Рахманинов, стоявший на пороге с изъятым у призрака стаканом водки.
Я боюсь своего отражения в зеркале... - тут засмеялась даже инопланетная Шура.
Я боюсь, что меня изнасилуют...
"Не бойся, тебе это не грозит!" - хором закричали Рахманинов с Яськой.
Я боюсь, что меня изнасилуют Ленин и Сталин! - веско резюмировала поэтесса и приготовилась читать еще. Яська пулей вылетела на улицу.
"Помнишь, в "Бесах", там собирается омерзительная тусовка революционных недотыкомок? И один какой-то хуй сидит и постоянно ногти себе стрижет? Вся башка в сале, весь стол - в ногтях, а он сидит и пиздит про народное благо?" - у Яси был гротескный взгляд на мир, и все, что она читала, видела и слышала, трансформировалось в ее сознании до неузнаваемости - "Так вот, те уроды были гораздо приятнее нынешних! От тех просто тошнит! А от этих хочется БЛЕВАТЬ! БЛЕВАТЬ! БЛЕВАТЬ! И ЕЩЕ РАЗ БЛЕВАТЬ!"
Яся была в ярости. Никита стал опасаться, что события примут скандальный оборот: "Пойдем отсюда" - "Ну уж нет! Я им прочитаю МАЛЕНЬКОЕ ЛИРИЧЕСКОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ!" - зловеще говорила Яся, сжав кулаки, и таранила взглядом матадора ни в чем неповинного поэта Андрея Родионова, который по-прежнему высокомерно спал на асфальте. К распростертому телу поэта стекалась мутная вода. Лицо поэта кто-то заботливо накрыл газетой "Лимонка", по которой надсадно стучал дождь.
Ясю вызвали выступать последней. Никита приготовился к самому худшему.
"Вы думаете, что достаточно вставить в бездарный словарный понос волшебное слово "ХУЙ" - и текст тут же превратится в шедевр авангардного искусства? Что рты разинули? Это не стихи. Это я с вами разговариваю, радикальные, так сказать, ПРЕЦЕДЕНТЫ" - начала Яся, глубоко затягиваясь сигаретой.
"Здесь не курят" - испуганно зашептал литературный гей Кузьмин, но тут же осекся.
Яся стремительно набирала обороты. В зале стояла гробовая тишина.
"Короче, УБРАТЬ ПРЕЦЕДЕНТЫ! О них и говорить не стоит! Теперь я скажу пару слов тем, кто на самом деле пытается писать стихи. Мир уже тысячу раз изменился! А вы продолжаете играть на гуслях и петь, подражая Гомеру! Ваш язык был адекватен окружающему миру два столетия назад! Сейчас 21 век! Каждая эпоха требует своих слов! Надо говорить с миром на том языке, который он понимает! Наш дивный новый мир понимает только язык жестокости и насилия! Язык прямого разрушительного действия! ДЕЙСТВИЯ, а не слов! Вы слышите меня, современные литераторы?! Слова больше не нужны! Самое гениальное на сегодняшний день произведение Нового Искусства было явлено миру 11 сентября 2001 года! Кто рискнет повторить?!"
Яся перевела дух. Народ безмолвствовал.
"Ну, ладно, чего испугались? Напоследок я все-таки прочитаю вам маленькое лирическое стихотворение"
Публика облегченно вздохнула и завозилась. Писатель Рахманинов залпом допил водку.
"Преподам маленький урок Нового Искусства... Мой знакомый панк по кличке Череп забавляется изготовлением кустарной взрывчатки. У него неплохо получается, надо сказать. Недавно он подарил мне небольшую бомбу. С часовым механизмом. Вон там она, в моей сумке, рядом с Кузьминым"
Литературный гей отпрыгнул от Яськиной сумки. Яся посмотрела на часы.
"У тех, кто не желает причаститься Нового Искусства, есть полминуты, чтобы покинуть зал. Время пошло..."
И тут случилось непредвиденное.
"Я знала, что они мудаки, но что настолько..." - оправдывалась потом виновница скандала.
В зале началась паника. Все повскакивали со своих мест. У выхода моментально возникла давка. Престарелая пугливая поэтесса, держась за сердце, медленно сползала со стула. Бывший муж виртуальной Шуры метался перед сценой, заламывая руки, и взывал к Ясе: "Умоляю тебя! Не делай этого! Пожалей меня! Я не хочу умирать! Я еще слишком молод!". Несколько панков с последнего ряда, вскарабкавшись друг другу на плечи, пытались добраться до окна, находившегося под потолком. Рядом стоял писатель Рахманинов и цинично напевал: "No future". Он единственный был спокоен. Брюхатый член Святого Опричного Братства зачем-то бросился к Яське и стал заламывать ей руки. Видимо, хотел сдать террористку властям. За что немедленно был бит Никитой и подоспевшим Рахманиновым.
Коллективную истерику прекратил маститый литературный критик Курочкин. Подойдя к растерянной Ясе, застывшей посреди сцены, он пожал ей руку и громогласно объявил: "Поздравляю! Ваше выступление было единственным по-настоящему радикальным и авангардным за весь вечер! Оно БУКВАЛЬНО имело эффект разорвавшейся бомбы!"
Поэты прислушались к мнению критика и спасаться бегством прекратили. Правда, Ясю после этого скандала предали анафеме и больше никуда не приглашали. Литературная карьера арт-террористки закончилась, едва начавшись.